Александр Петрушкин. РЯДОМ ВДАЛЕКЕ

Александр Петрушкин. РЯДОМ ВДАЛЕКЕ

В Челябинске живут лишь мертвецы - похоже на обиду, но не точно – и потому я вижу, что отцы в графе отец поставят длинный прочерк.

Всё прочее – не прочее, но я его забыл – теперь поодиночке с той стороны вышагивают в ряд от их теней распавшиеся точки.

Они летят из прописи косой в столбах воды, что в стали вертикальной жила [но время некое], росой не посещала их, оставшись раем.

В Челябе рота красного вина (скорей вины, ускоренной на трое) скользит как щрифт – от пробки пелена спадает внутрь, принадлежа лишь боли.

И на воде стоит весёлый холм, обёрнутый, как звуком, местной тайной – что кинул он в Челябинске родном и в дочери своей пирамидальной?

Куда ходил он? По какой тропе искал не ос – а их горбатый голос? нашёл ли челядь, и живых себе? или, возможно, что и плакать поздно?

В Челябинске стоишь средь мертвецов, к своей груди их прижимаешь нежно, не подменяя – заменив – отцов, как бы лицо, само собой, конечно…

Сергею Ивкину

Там, где тяжелая вода клонится головою в рыбачьи сети, никогда не плыли мы с тобою,

но сохраняли тишину внутри её воронок, где опрокинутая соль плывёт сквозь свет поломок

тяжёлых нами, как длина воды из рыбной сетки. А что вина? не тяжела – поскольку не ответить

пока не станешь рыбой ты и хлебом на пригорке, когда воды две головы растут из землеройки,

там, где [тяжёлый самый] свет в мои сочится плечи с сетей рыбацких и горчит, и сад подземный лечит,

откуда машет мне рукой моя на свет обида, как ящерки пустой ковчег, что из воды им сшита.

Однажды в реку мы сойдём, как бы с ума – нестрашно, и станет легкими вода что будет нам неважно.

И обретет нас этот сад, и обретет свой конус [теперь обратный] тишины невероятный голос.

АПОЛОГИЯ НЕВИННОСТИ

Мы все живём в посёлке, если что: одни с врачом, другие на глубинах – пока закрыта смерть в переучёт, пока она ещё, считай, невинна,

пока лабает лето стрекоза [ещё жирна, двоится, как краснуха], пока ползет беременно лоза и почве слепо протыкает брюхо,

пока во тьме начавшийся февраль ещё всплывает в пузырях налимьих, не понимая, что всё проиграл, поскольку всё его нутро разлили,

в стаканы три-четыре мудака внутри портвейна, как бы свиристели, к которым смерть приходит (и легка, как шарик, что запутался в сирени),

поскольку ты опять/всегда одна, жуёшь снежки пернатые богато, и есть в тебе такая глубина, что кажется ты в ней не виновата,

что кажется и ангелы твои гурьбою смотрят на тебя сквозь свист свой и шевелят подобием руки – немыслимо и, вероятно, быстро

распугивая местности, как рыб что спят на дне и ловят через жабры всё смерть твою красивую, как дверь, плывущую внутри у дирижаблей,

скрипящую, как дерево, внутри себя она пытаясь распрямиться, живёт как шмель воды вдоль высоты, и продолжает внутрь и вне двоиться,

пока я, сколотив себе коня из мошкары и прочих бессловесных стервоз и пьяниц, помню про тебя, и падаю, как дождь, почти без веса.

Открыть глаза не всякому дано – приблизится растительность и дно тобою станет – ёлкою, березой, пустившим корни сквозь тебя крестом – пока ты спишь на солнышке дроздом с зажатой между цапками мимозой,

которая – безглазая – бежит и, как зверёк под ветерком, дрожит пока ты с белочкой своею в желтой клетке мир обживаешь, обнимаешь баб, и, лошадей к своим губам прижав, стоишь на всякой тупиковой ветке.

И вырастает дерево в тебе – как ангелы на всякой голытьбе, перетирая жизнь до мягкой смерти, ведут с поспешной Феней разговор, как будто умирает старый вор и там, за что положено, ответит.

ОДА ВО СЛАВУ РУССКОЙ ПОЭЗИИ

Щербатый охранитель всех от нас, посередине сей литературы – летит в холмах, как вол и овцепас, следя с конструкций, то есть корректуры: архитектуру, инженерию, припас не боевой – словарный. С тёмной дури пускает пчёл, шмелей, стрекоз земных – конечно, ангелов с лицом сквозной собаки, которые, как штопор, не слышны – пока словесной не случилось драки.

Вот сапоги отмыты от него и глины, в нашей коже состоящей – он смотрит: вроде больше никого в нас не осталось – повторись не в чаще, мгновенье, в наворованном свету, который невозможно настоящий, который не изловишь на лету, не принесёшь в гнездо. Теперь всё чаще в нас смотрит Бог, прозрачней кислород, и слово, как могила нам, всё кратче.

Светает, я хотел сказать – прости, но получил – простись, проспись, пройдись вдоль удоли языка, который нас сумел избыть, молчанье нами выбрал. Мы научились сладостно молчать и энтропию состригать, как ногти, и уходить, как бы трамвай сквозь Чад, который озеро, поскольку одинокий трамвай – несмертен – мчится сквозь него, прохожим всем размалывая ноги.

Поскольку ночь надёжно высока, поскольку Бог не спит над головами, поскольку смерть уходит не одна, а, вероятно, только вместе с нами, поскольку ужас – это мелкий бес, так собачонка в сельском балагане, которая имеет некий вес пока не пугана портвейном и слогами – когда уже обрушена с небес зиждителем, а вовсе не богами,

поскольку остаёшься ты один, когда свои рассматриваешь крохи, забытые гостями на столе, ушедшими на выдохе – не вдохе – так плачет в них поэзия, язык, и мчится прочь, в Сибирь мою, на волке – ты всё звенишь, как яблонь бубенцы, в каком-нибудь ненайденном пророке, словесность, столь похожая на смерть, что понимаешь – мы не одиноки.

А дождь, который вход за дождь, а вовсе не вода, опять закинул в воздух дрожь, где круг бежит меня, меня вокруг спешит в чугун, бежит среди камней, средь мертвецов моих спешит, бежит среди друзей, которым не был другом я, которых не простил, которых дождь или трамвай когда-нибудь убил, которых я забыл, как вдох и выдох или спирт, которых мякишем земли однажды закусил. И смотрит дождь через губу на тело моих слов, которые насквозь идут сквозь трубки мертвяков, которые теперь вода и потому легки, которые, как провода, лежат в винтах тоски, которые, как пузыри ожогов или сот, бегут, средь ос без головы, стеречь из тьмы осот, всеодиночество моё они идут беречь, чтоб из воды собрать меня а тело моё сжечь.

Ожоги сна, когда его покинешь, горят и светятся как голуби. в плечах они читают свёрнутый свой свиток, запутавшийся в кодах и ключах.

И фосфор их горит [почти пылает], где – будучи прочитанным – исчез не Бог, но след его, который крайний почти всегда, и здесь теряет вес

[как дверь] глядящий. Свёрнутый в воронку стоит он, в первый воздух из утра снимает пенку, то есть фотоплёнку, которую из тьмы чужой в долг взял,

в рулон её он сматывает сети, в силки словесные уловленных пустот и пропусков – ты это всё заметил, но не закончил? – так пчела из сот

выглядывает дверь не закупорив, став пробкою, летящею к земле, и сон глядит свой сон с пчелиным брюшком, где ты растёшь золою на золе.

IPATIEV HOUSE

Те руины, что ты собираешь в траншею сна – словно шлепки воды по шее, дна твоего достигают и, умножаясь до цифры – два Бога стоят над тобой – как в диктофоне слова, и оленьи глаза дождя скользят по плоскому нереальному Мирабо .

а та женщина, девушка [милый младенец с лицом открытки] вдруг оказалась пловцом, и обернулась ловцом, силками для птиц, что отрастили жабры, отплыли вниз в руины свои, похожие на слова, в которых – девочка [как инженер] права.

Эти права прибирает мир, что на**здел такой базар, что проходит Мохаммед в дверь в доме, где рядом Исеть и безвидныйхолм, яблоко и руины царевен [зерном] падают [как олени в нечёткий страх, что отразился рыбой в чужих мостах].

Лошади и люди, и ослы в свет от севера, которым я хожу, непохожие на нас качнут весы – руки их и губы – нахожу,

трогаю наощупь их и дно боженьки, который в них живой ходит по окружности, одно раздвоив под белою рукой,

мы теперь, возможно, карандаш у тебя в протянутой реке – пьём портвейн и кислород, что дашь, оставаясь рядом вдалеке.

Об авторе: АЛЕКСАНДР ПЕТРУШКИН

Александр Александрович Петрушкин родился в городе Озерске Челябинской области. Публиковался в нескольких литературных журналах, альманахах, антологиях. Автор нескольких сборников стихотворений. Лауреат нескольких литературных премий. Координатор евразийского журнального портала «МЕГАЛИТ». С 2005 года проживает в г. Кыштым Челябинской области.скачать dle 12.1

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎